Штирлиц, он же Исаев
– Зря отчаиваетесь, Глеб, – сказал он, выслушав Бокия. – В том, что вы для себя открыли, нет ничего противоестественного. Старайтесь всегда прослеживать генезис, развитие. Я просил Мессинга подготовить справку на всех участников. Картина получается любопытная. Родители Шелехеса имели крохотный извоз на Волыни. Черта оседлости, еврейская нищета – страшнее не придумаешь… Отец Пожамчи – дворник, у бар на празднике получал целковый и ручку им целовал, и сына тому учил Кропотов. Сын раба. То бишь, крепостного. Ему сейчас семьдесят, значит, и его самого барин порол на конюшне, и отца мог пороть на его глазах, и мать.
– Нет, – возразил Бокий. – Каторга.
– Ничего подобного, – досадливо поморщился Дзержинский. – Что вам дороже: лицо отца; луг, который вы увидели первый раз в жизни; ряженые на святках; горе вашей мамы, когда вас нечем было кормить, или жандармская рожа в камере следователя? Вот видите… Спорщик этакий… Капитулируете?
– Нет.
– Тогда извольте следовать далее… Страх перед возможной нищетой способен подвигнуть человека и на высокие и на мерзостные деяния. Вот вам ответ на наши страхи.
– Тогда надо исповедовать Ламброзо – все зло в том или ином индивиде…
– Человек, индивид, как вы изволили сформулировать, живет не в безвоздушном пространстве, Глеб. Мы должны сломать главное: изжить завистливого, подсматривающего в замочную скважину мещанина, привести к рубежам научной революции новых людей.














