Штирлиц, он же Исаев
Огромный дом возвышался среди хибарок серым надгробием.
– Это опиекурильная, – сказал Исаев.
Они поднялись на второй этаж, открыли скрипучую дверь и оказались в огромной полутемной зале. Пахло мочой и густым, невыветренным табачным дымом. Курильщики опия лежали вповалку, человек пятьдесят. Кое-кто курил, но этих было меньше. Остальные стонали, что-то выкрикивали, размахивали желтыми руками, иссушенными и страшными, выли, тихо плакали, смеялись, лаяли на разные голоса.
Сашенька схватила руку Исаева ледяными пальцами и прижалась к нему. Они шли среди лежавших, кричавших и плакавших к маленькой клеенчатой двери.
Когда Исаев попал сюда в первый раз, смотритель, отставной жандарм, напудренный, как женщина, видимо гомосексуалист, похохатывая, объяснил: «Русский – он и голодный орет, и в опийном бреду, потому что в нем дух молодой. А у китайца за спиной четыре тысячи лет истории, оттого он и молчалив: ори не ори, все одно – крышка. Он это понятие усвоил с молоком матери».
Так и лежали опиекурильщики в тишине, зловонии и мраке. Глядишь, за день человека три отдадут богу душу в шальных, красочных сновидениях – и не заметят даже, когда настанет конец.
Исаев вел Сашеньку по рабочим кварталам, он вел ее по страшным подвалам, населенным рахитичными детьми и женщинами с громадными от голода глазами. Он вел ее по ночлежным домам и сараям, где ютятся семьи; он подвел ее к ограде чумного лазарета и показал штабеля коричневых мертвецов, припорошенных желтым снегом; он вел ее через жизнь, которой она не видела.
– Я отношусь к вам добро, – сказал Исаев Сашеньке.
Они ехали на извозчике по светлым вечерним улицам, ревела музыка в ресторанах; разномастная толпа спешила по тротуарам, а Сашенька не слышала ничего этого – только сухой голос Исаева:
– Эту свободу надобно ограждать штыком и японским танком? Никогда не повторяйте тех красивых словес, которые вы слышите вокруг себя. Это либо подлость, либо глупость.














