Штирлиц, он же Исаев
Очередь займи, Гриша, а я пока сам попечатаю. Видишь, на площади, за уголком, дым из труб штопорит? Это саперы вчера сруб поставили специально для санпропускной бани.
– Помру от бани, – говорит Постышев, – ослаб.
– Я не дам помереть, – успокаивает Блюхер. – Полчасика попаримся – все станет хорошо, точно знаю. Верно, товарищ тушинский вор?
– За что вы меня так? – обидчиво говорит Отрепьев. – Разве я виноват, что папаша меня Гришкой назвал? Я уж в прошлом году ходил в исполком – думал псевдоним взять. Просил старикашку делопроизводителя переписать меня с Отрепьева на Энгельса – так он чуть со страху не окочурился…
Постышев лежит на деревянной лавке, укрытый сухой, жаркой простыней.
– Как маму звали? – спрашивает Блюхер, снимая с Постышева простыню и замахиваясь веником. – Ну-ка, вспоминай да молись, чтоб вывезла. Мама, брат, всенепременно из любой хворобы вывезет.
Блюхер хлещет веником, натирает мочалкой блаженно стонущего Постышева, который вцепился распаренными губчатыми пальцами в край скамейки.
– Ну как? – кричит Блюхер. – Живой?
– Дыши, милый, дыши! – стонет Блюхер и поддает веником по загриву, по лопаткам, по худым – смотреть страшно – рукам.
– Интересно, а врачи в баню ходят? – спрашивает Постышев.
– Комиссары зазря не интересуются.
– Я сейчас не комиссар.
– Римский аристократ.
– Если меня из армии погонят – банщиком пойду. И людям радость доставляешь, и самому приятно. У меня дружок был на империалистической, банщик Петя.
– Ух, здорово, а! Тебя Отрепьев не слышит?
– Жаль. Ты так про своего Петю рассказал – он бы оду за ночь написал. Ты, словно профессор, моешь, как я тебя мыть буду?
– Сначала выздоровей, а там посчитаемся.














