Мой Сталинград
Однажды неожиданная эта мысль обожгла его, кольнула больно в самое сердце: «Зачем же „свой пулемет“? Ему могут передать и моего „максимку“, в тылу-то мне дадут другой, может, совсем новый». Федор вздрогнул, руки его непроизвольно скользнули под брезентовую, припорошенную первым снежком накидку и нащупали отполированные, привычно и покойно легшие в его широкие ладони рукоятки пулемета. От казахстанских степей донес его сюда Федор Устимов, отец пятерых детей, оставленных в далекой Сибири («Как они теперь там?» – сразу же подумал он), нянчил его там на руках, на горбу своем, а плечи так же вот отполированы, как рукоятки, они и теперь ноют малость от одного только воспоминания о тяжеленных железных полукружьях, цепко ухватившихся за выпиравшие ключицы.
– Неужто вы, Федор Тимофеевич, не хотите, чтобы вас сменили? – улучив момент, спросил я.
– Ну, как же! Очень даже желательно! Хотя б в баньке попариться, – сказав это, солдат невольно передернул плечами, даже почесался, как бы нечаянно прислонившись к стенке блиндажа.
– Что, брат, покусывают?
– А куда ж от нее, вошки этой, денешься. Сидишь вот тут, думка не шибко веселая иной раз припожалует к тебе. А с ней, глядишь, и она, тварь негодная. Вошь, стало быть. Да не одна, а цельну дюжину, за собой приведет. Хорошо, что Надежда, дай-то Бог ей здоровья, заглядывает вот ко мне. У ней глаза повострей, а пальцы попроворней. Вылавливает их и в голове, и в одежке, и в других разных местах... Ну, да хватит об них, – спохватился Устимов, – к ногтю, и весь разговор.
– Ты, Федор Тимофеевич, говорил что-то про уход за пулеметом, – напомнил я.
– Оно, конешно. Но уход уходом, это дело известное, о нем боец знает, а вот про то, что у каждого пулемета есть своя душа, свой характер, свой норов, про то знает не всякий. Есть такой норов и у моего «максимки». Не каприз, а именно норов, характер то есть, и, чтобы изучить его, нужно время.
И это еще не все. Далеко не все.
















