Один и одна
разве в апатии так едят?
Но вдруг осекся и тихим голосом сам себе возразил:
— Ах да, это ж было много лет назад. Лет десять или больше?
— Пятнадцать, — уточнил Геннадий Павлович. И тот сразу приуныл:
— Да, да, пятнадцать...
У нее есть ко мне вопрос, которого мы касаемся осторожно и особо, — это лишь в минуту доверия, и это как бы наш с Нинелью Николаевной интим. Мы понижаем голос, на щеках у Нины легкие пунцовые пятна, она взволнована и спрашивает негромко, опустив глаза: «Все-таки вспомни — дарил ли ты начальству цветы?.
Подняв вопросительно на меня глаза, Нинель Николаевна тут же отводит взгляд в сторону: она не хочет давить, она понимает, что вспомнить мне сейчас непросто и что, может быть, вспомнить такое мне тяжело, больно. Со своей стороны я тоже понимаю, что от меня ждут самоощущения, когда тяжело и больно, — почти, мол, исповедь.
Носил, стало быть? — голос Нинели Николаевны, падая, стихает до шепота и уже шепотом идет по зыбкому наметившемуся следу, отчего исповедание на какой-то миг (как и всякое исповедание) становится похоже на спрос. В каком она, начальница, возрасте — носил ли я цветы женщине средних, жилистых лет или старой? Носил старухе?.. Нинель Николаевна начинает все мягче просить подробностей и в то же время мало-помалу все жестче припирать к стене, отчего я невольно брыкаюсь: мол, не могу я всего упомнить, Нина, плохо я помню — сама, мол, за меня придумала и сама же теперь настаиваешь на некоем конкретном толковании.
— Ну, пожалуйста, Игорь, вспомни — вспомни, как это было?..

















