Один и одна
» — эта слава также сходила на нет, тем более что когда Геннадия Павловича наряду с другими умниками и высокого ранга специалистами зазывали крупно поговорить на всякого рода круглые столы и открытые вечера, приглашали повторно, приглашали письмом или устно выступить там-то и там-то, он уж никуда не ходил. «Я уже не боец», — любил повторять он с улыбкой. Он отказывался и отшучивался, при том, что, быть может, совсем не шутя боялся и здесь своего очередного хворостенковского полета к небесам и прогорания.
Люди искусства, с именами и без, хаживавшие к нему на чай, как-то сами собой перестали бывать.
В вузе Геннадия Голощекова обожала группа студенток младшего курса, стайка, как говорил он. Он их, в общем, не различал. Он лишь находился в поле этой постоянной любви-обожания, этого поклонения, явно выраженной их симпатии, которая (он тогда не осознавал) значила много. Когда пришли зрелые годы, стайки, увы, не было — вокруг иные, незнакомые люди, и в медленно потянувшемся ином времени сойтись с женщиной надолго Геннадий Павлович, как оказалось, не очень-то умел.
Когда сколько-то еще лет спустя я пришел к нему по некоему книгообменному интересу, Геннадий Голощеков был в полном одиночестве.
В детстве своем я прежде всего помню снег; много снега.
В дни, когда умирал мой брат, я был совсем мальчик, и его смерть, страдание как таковое еще не могли тогда ни сопричастить, ни войти в меня глубоко; страдание было рядом, но было — не мое. Брат умирал в своей кроватке. Мама плакала. Стояла зима. Я испытывал лишь тупое беспокойство, пришибленность в чувствах и смутный испуг, перемежающийся даже и любопытством.






![Спрингфилд [СИ]](/uploads/posts/images/1/springfild-si-1.jpg)










