Сад
Тонкая кожа побелела и начала медленно наливаться багровым. Туся несколько раз втянула воздух носом – заложенным, отечным, – но не расплакалась. Справилась.
Кивнула. На руке, под дермой, расплывалась темная венозная кровь.
Это хорошо. Боль – твой лучший друг, Туся. Твой советчик. Боль кричит тебе, что надо остановиться. Что ты не права. Отрезвляет. Делай так всякий раз – и сама не заметишь, как перестанешь говорить мерзости.
И тогда я стану мужчиной, Грива?
Нет. Мужчиной ты не станешь никогда. Но я обещал научить тебя быть не только женщиной.
Нет, потом. Сейчас надо умыться. Поесть. И хотя бы попробовать причесаться. Ты похожа не на девочку из приличной семьи, а на самку папуаса. Я уже рассказывал тебе про папуасов?
Мейзель встал – неожиданно легко, словно этот разговор сделал его молодым, возможно, даже бессмертным. Поднял с пола Тусю, радуясь ее привычному теплому запаху, живой тяжести и огорчаясь, что больше не приходится носить ее на руках – выросла, уже выросла, и как быстро, непростительно быстро, недопустимо, – так вот почему женщины повторяют это снова и снова, зная наперед все муки, зная, что могут умереть в родах, что самого ребенка может забрать Господь, бессмысленный и немилосердный. Был бы я женщиной, родил бы двадцатерых. И всех бы носил на руках. Вздор. Я бы родил только Тусю. Ее одну.
Я люблю тебя. И всегда буду любить. Поэтому ты сможешь все. Со всем справишься. Поняла?
Туся не ответила – она спала, приоткрыв рот, и лицо у нее было все еще опухшее от слез, но уже совершенно спокойное, мягкое, детское, и Мейзель сам отнес ее в кровать, и просидел рядом до утра в кисельном полузабытьи, и всю ночь Туся крепко сжимала его указательный палец, как делала, когда училась ходить, и один раз отчетливо сказала – Грива? ты где, Грива? – и он наклонился и зашипел тихонько – ш-ш-ш-ш, я тут, тут, – и она снова заснула, улыбаясь; в темноте царапины на ее лице казались тенями, тонкой сетью, которую набросило на них двоих будущее, и Мейзель все пытался сдуть эту сеть, но не мог. Не мог.
Туся проснулась только через сутки – ближе к обеду. Абсолютно здоровая, веселая, как прежде. Умяла холодную телятину, простоквашу, целую тарелку пирожков, и они с Мейзелем, набив карманы сахаром, пошли на новую конюшню, необжитую, просторную, пахнущую свежей древесиной и пока совсем еще немного лошадьми.
Боярин встретил их ржанием – почти визгом, отчаянным, жалобным, детским – и принялся часто-часто обирать хохочущей Тусе лицо, голову, плечи горячими замшевыми губами, будто целовал, и на это было неловко смотреть, как неловко смотреть на новобрачных наутро после свадьбы.

















