Сад
А потом град отстучал, закончился, и ее опять повели, только уже далеко, долго, и под ногами не чавкало, а пылило мягко, хорошо было, тепло, сухо, даже сквозь веки всё сияло, переливалось – алое, черное, золотое, как пасхальные яички, так и остались дома, одно всего и съела украдкой, и кулича всего кусочек, жалко, хороший вышел у монашек кулич, вкусный, и все такое было весеннее, радостное, что она забыла даже, откуда идет, куда, и улыбалась, потому что пахло листиками молодыми, липкими, и горячей землей, и цветочками первыми, желтыми, а потом перестало пахнуть, и она просто легла на землю и заснула, крепко-крепко, очень спать хотела все время – мама кашляла сильно, особенно ночью, спать не давала, и она сердилась, забранилась даже спросонья один раз, заплакала, устала потому что очень – да уймись наконец, проклятая, я спать хочу, – и мама зашептала виновато – простидочапростидочапростидоча – и все равно кашляла, давилась, только тихонько, в подушку, а потом перестала, стихла, огонечками пасхальными исцелилась, потому как она все огонечки до дому донесла, вот и вышло чудо – мама поправилась, сажает малиновые кустики под окном, напевает про матушку и красный сарафан, а дом такой беленький-беленький, круглый, гладкий, вот как яичко вареное облупили, и ставни на нем голубые, и платочек у мамы – тоже праздничный, голубой.
Чужие руки подхватили Нюточку, понесли, но она уже ничего не чувствовала, не знала и только улыбалась с самого дна своего громадного долгожданного сна – так хорошо, радостно, что дьякон, который ее нес, тощий, бедолажный, измученный желудочным катаром, библейским многоплодием жены, невыносимой, бездонной какой-то, тоже библейской нищетой и потому привычно, устало жестокосердный, – даже он дернул острым уродливым кадыком и на ходу переложил девочку поудобнее, привалил головкой к плечу.
Но личико Нюточкино уберег.

















