Сад
Уж она бы нас нарядила…
Борятинская на мгновение туманилась прошлым горем, уже полностью ручным, прожитым, прошлогодним, не страшным, – и забывала о нем, потому что – нет, нет, что вы делаете? Это зеркало надо перевесить напротив окна. Неужели неясно? Молодой, в мае только заложенный сад, стеснительный, редкий, плыл, отражаясь, в гладкой амальгаме, и успокаивался наконец на новом месте, Борятинская была уверена, что навсегда. А где Григорий Иванович? Он видел свои покои? Что значит – нигде нет? Найдите немедленно!
26 июня было для Мейзеля самым невыносимым днем в году.
Забудь. Любой бы забыл. Пора. Хватит. Достаточно. Но – нет.
Точно, как в тот день. 26 июня 1831 года.
Хватит, Господи! Я больше не могу!
Вонь какая невозможная.
Это невыносимо, просто невыносимо!
Мейзель встал, взъерошенный, красный, пошел, ускоряя шаг и на ходу обирая с панталон сухие травинки, листья, ему нужна была Туся – просто взять ее на руки, за руку, просто услышать запах, прижаться щекой к волосам, просто чтобы была рядом, рядом.
Пустая комната для занятий.
Гувернантка, которой положено было в этот час читать с девочками из французской истории, обнаружилась в своей комнатке с бездельными пяльцами.
А где, собственно?..
Зажурчала, закартавила, перекатывая в горле соловьиные почти шарики, захлопала розовыми веками.
Пошлапрочьстараядура!
Французского Мейзель не знал. Не по чину ему был французский.
На конюшне, разумеется.
Отказалась заниматься и удрала на конюшню.
И правильно, и умница моя.
Мейзель выскочил из дому, пометался, не понимая, куда идти – к старой конюшне или новой, перемены, на которых он сам настаивал, сейчас раздражали неимоверно, всё, всё выбито из колеи, ничего не поймешь.
Старая конюшня зияла черным проемом, внутри стояли, накренясь, призрачные солнечные лучи, наполненные невесомыми мушками. Мейзель замедлил шаг. Переехали, значит. Из конюшни раздался – словно в ответ – залп хохота, и чей-то неузнаваемый голос проорал сквозь этот хохот матерную частушку, такую грязную, что Мейзелю показалось, что он не только руками, но и всем лицом вляпался в свежее, теплое еще дерьмо.
Из конюшни выкатилась следующая частушка – такая же мерзостная, но на другой голос, задыхающийся от смеха, звонкий, и Мейзель остановился.
Не веря еще, но уже не сомневаясь, он вошел в конюшню – и темнота, мстя за июньский полдень, разом, резко, со всех сторон ударила его по глазам, ослепила мгновенно.

















