Совдетство 2. Пионерская ночь
Как-то, приехав на родительский день, Вовкин предок во время концерта художественной самодеятельности пробрался к сцене, попросил у Юры-артиста гитару и жалобным голосом пропел романс «Мой костер в тумане светит…». Когда, душевно раскланявшись, технолог сошел в зал и вернулся на свое место, жена, наклонившись к нему, прошипела: «Идиот, ты бы еще детям “Шумел камыш…” спел!» Мамаша Козловского, Антонина Петровна, служила в милиции, в паспортном отделе, и привыкла покрикивать на неорганизованных граждан из очереди, мол, еще звук, и вообще без документа останетесь – мыкайтесь потом!
В их семье именно она приводила приговоры в исполнение и могла отвесить сыну или мужу такую затрещину, что в башке потом, как уверял Вовка, неделю звенело.
Я же боялся не отцовского ремня, который он выдергивал из брюк, как Чапай саблю из ножен, но редко пускал в ход. Хотя, конечно, за отчисление из лагеря, уверен, Тимофеич меня все-таки выпорол бы со свистом, и не ради воспитания, а скорее от злости, ведь на будущий год уже ему пришлось бы просить для меня путевку у себя в завкоме, а одалживаться у начальства отец страшно не любит. Он у нас из породы непримиримых молчунов. Больше порки я боялся Лидиного отчаянья. Мне открывалась страшная картина неотвратимого будущего: вот маман счастливыми глазами выискивает меня в строю, находит, ободряюще улыбается, а через минуту, после рокового известия, ее лицо становится сначала испуганным, потом беспомощным, затем безутешным, наконец, слезы катятся по ее щекам, оставляя промоины в слое пудры, которую, оказывается, делают из растолченного в пыль риса.
– Сынок… – шепчет она. – Как же я теперь людям в глаза смотреть буду?! При всех… Такой позор… А что скажут в райкоме?
Под впечатлением этой воображаемой сцены я начинал тихо поскуливать. Надвигающийся кошмар усугублялся тем, что Гарик и Полпотовна делали вид, будто ничего не знают о нашем скором изгнании.
И вот настал страшный день.














