Наследники Скорби (СИ)
Быть человеком или остаться зверем? То всяк для себя решает сам. Вот только за тебя выбор сделали другие. Им все равно, что ты не хочешь становиться свирепым чудовищем. Им все равно, что ты забудешь свою прежнюю жизнь. Им не жаль оставить тебя один на один с Жаждой. Жаждой, которой нет сильнее. Неутолимой. Свирепой. Жаждой крови. И можно ли не сойти с ума, если однажды заснувшая память очнется, и вдруг вспомнишь, как твои клыки сжимались на горле родного человека? Есть ли этому прощение? И можно ли найти слова, чтобы объяснить людям: ты такой же, как они. Просто… для того чтобы жить, тебе нужна их кровь.
Она иссекла себе обе руки, кровь уже еле сочилась. Майрико чувствовала — надорвалась. Ноги подкашивались, тело дрожало от слабости. Казалось, еще пара мгновений и упадет прямо в лужи. Лишь бы закрыть глаза, провалиться в беспамятство! Нельзя. Никак нельзя. Нужно сохранить оставшихся людей, научить их, что делать. Нужно собрать все силы, нужно выстоять.
Такова судьба обережника — превозмогать себя. Вопреки здравому смыслу, усталости и отчаянию. На нее смотрят. Если она дрогнет — дрогнут все, и тогда — смерть. Поэтому целительница старалась дышать глубоко и ровно, старалась не показаться слабее, чем была. Выжившим не нужна ее слабость. Только сила. А что от силы той ничего, почитай, не осталось — лущанцам знать ни к чему.
Дождь прекратился лишь к утру. Люди, сбившиеся в тесный круг, жмущиеся друг к другу, чтобы хоть как-то согреться, наконец, увидели выступившую из полумрака деревню…
***
Донатос смертельно устал.
Он уже не помнил, когда последний раз высыпался. Казалось, с той поры прошло много лет. Наверняка, так оно и было. Впрочем, что толку гадать? Но сегодня впервые за много лет изнеможение показалось неодолимым.
В мертвецкой царила тишина, только едва слышно потрескивали коптящие сальные свечи, да вились к темным сводам струйки черного дыма. Ни выучей, ни креффов, ни прислужников. Никого. Хорошо. А к смраду мертвых тел он давно привык, перестал замечать.
Наузник опустился на низкую скамеечку, куда обычно ставили лоханки для потрохов, и прикрыл глаза. На миг даже захотелось лечь на свободный стол, укрыться рогожей и уснуть — не тащиться по темным переходам в мыльни, не брести потом в свой покойчик, уснуть тут же. Все одно, едва проснется, сюда спускаться.
Остановила только дурость послушников. Найдут, решат еще, что помер, возьмутся упокаивать. Донатос зевнул и потер руками лицо. Надо подняться на ноги и идти. Что тут сидеть? Ворует время у сна.
Но подниматься не хотелось. Он стосковался по тишине. По покою. Когда не дергает никто, не бежит, ничего не просит, не заставляет торопиться и не принуждает в сотый раз объяснять то, что уже десятки раз объяснялось. Как надоело все.
В одного Тамира пока ум вкладывал, думал, с тоски рехнется. Парень же, с иными коли сравнить, толковый был. А сколько других? Поплоше, поглупее, поупрямее? Боязливые, балованные, Дар едва-едва теплится. А надо выучить, надо вбить в голову то, что противно людскому естеству. Иной раз уже и пороть их рука не поднимается. Не из жалости. От усталости. Из года в год одно и то же. Ему уж блазнится, будто он, как ручная белка в колесе — бежит, бежит, а с места не трогается.
Иногда он путается в именах этих Тамиров, Зирок, Велешей, Званов… Сколько их было? Сосчитаешь и ужаснешься. А будет еще сколько? Лучше не думать. Донатос не забыл себя в их годы.











