Фальшивая Венера
Художник Чаз Уилмот виртуозно владеет техникой старых мастеров, но его талант никому не нужен в современном мире рекламы и глянцевых обложек. Приняв участие в эксперименте по изучению воздействия некоего препарата на творческий процесс, он неожиданно обнаруживает, что может заново переживать некоторые события из своего прошлого — не вспоминать их, а как бы существовать в том времени. В какой-то момент он внезапно переносится в давно ушедшую эпоху и становится Диего Веласкесом, великим художником, которого Уилмот всегда боготворил. И в этой роли он пишет картины в стиле Веласкеса. Однако, «вернувшись» в свое время, он обнаруживает, что вся его жизнь кардинально переменилась. Он живет в роскошной квартире с великолепной студией, картины с его подписью (картины, которых он не писал!) вывешены в модной художественной галерее. Что это, чей-то злой заговор с целью окончательно выбить у него почву из-под ног? Или он просто сходит с ума? Явь и фантазии настолько тесно переплетаются в сознании Уилмота, что он уже не понимает, в какой реальности существует…
Париж в то время был мертвым в отношении живописи: один политический мусор и подражание нью-йоркской школе.
Но я попал на одну выставку в Оранжери, там была представлена живопись Веймарской республики: Дикс, Грош
[23]и другие, о ком я никогда не слышал, такие как Кристиан Шад
[24]и Карл Хуббух. Несколько потрясающих работ, этот стиль назывался Neue Sachlichkeit, «новая вещественность». Эти ребята оказались на руинах поверженной Германии после Первой мировой войны, и повсюду царил абстрактный модернизм — Пикассо, Брак,
[25]да и футуризм уже заявлял о себе, а эти ребята попытались спасти живопись как отображение действительности, и им это удалось, особенно Шаду: техника как у Кранаха,
[26]поразительная глубина и структура и потрясающее проникновение. Эй, ублюдки, посмотрите на мир, который вы создали, вот как он выглядит. Помнится, я подумал: «А мы сейчас сможем сделать это? И сможет ли кто-нибудь это увидеть?» Вероятно, нет, а ведь мир не слишком-то изменился, разве что мы упрятали тех, кто был ранен на войне, за стены госпиталей, чтобы не нужно было на них смотреть, и богачи теперь не толстые, а худые. Но если повторить то же самое сейчас, всё скупит богатый сброд: «О, у вас есть Уилмот, очень мило, конечно, это не де Коонинг, но все равно неплохое вложение денег». Сейчас все слепы, если только речь не идет о том, чтобы посмотреть телевизор.
Я намеревался провести в Европе по крайней мере год, однако вернулся домой той же осенью и застал там весьма любопытные перемены. Маму отправили в клинику, у нее обострился диабет и начали сказываться последствия очередного инсульта. Наверное, это было к лучшему, поскольку у нее стали чернеть и отваливаться куски тела, а никому не хочется иметь такое у себя дома. Пришлось снять дверь в ее комнату и косяк тоже, но все равно маму выносили через балкон в сад. Молю бога о том, чтобы у нее к тому времени не осталось никаких мозгов. Мама очень любила этот сад.
Когда я вернулся, следы разрушений еще были видны, но отец, похоже, не собирался что-либо предпринимать по этому поводу. Шарли ушла из дома на следующий день после того, как забрали мать, поступила послушницей в какой-то монастырь в штате Миссури. Она решила стать миссионеркой и помогать самым бедным. Мне она ничего не написала, не оставила даже записки; я знал, что она поговаривает об этом, но никак не мог предположить, что она возьмет и уйдет из дома, улизнет тайком в мое отсутствие. Я говорил ей, когда она только начала всерьез об этом задумываться: «Шарли, тебе не обязательно делать это, мы с тобой можем сбежать из дома вместе и начать новую жизнь». Но она просто смотрела на меня пустым блаженным взглядом, который выработала у себя, и говорила, что дело вовсе не в этом, что ее зовет к себе Христос и все такое, но я ей не верил.
















