Грань
Не думал, не гадал старатель Степан Берестов, что когда-нибудь его беспутная жизнь повернется другой гранью. Полтора десятка лет без малого носило его по бескрайним сибирским просторам, в какую только глухомань не забирался, чего только не творил – и хорошего, и не очень. Но вот однажды, после очередного сезона на приисках, добравшись до «Большой земли» и устроив «отходную» по-старательски, Степан едва жив остался и вдруг понял, что девушка, спасшая его от налетчиков, – это его шанс начать все сначала…Новый захватывающий роман от мастера сибирской прозы!
Есть гордость! Что я, огрызок какой? Попробовал бы Берестова пнуть, он бы тебе требуху-то вынул».
В темной избушке малиново светилась раскаленная железная печка. Струились за маленьким оконцем густые сумерки. Стылая ночь падала на тайгу, придавливала землю морозом, и круглые бока печки становились из малиновых белыми – казалось, что они плавятся. Жаром несло, будто из кузнечного горна. Шнырь отодвинулся, потер ладонями колени – припекло через штаны, – и оглянулся на топчан. На топчане, выставив наружу бороду, лежал в спальном мешке Пережогин. С присвистом храпел и во сне скирчигал зубами. От противного звука у Шныря бежали по спине мурашки, но разбудить Пережогина он бы ни за что не посмел. И поэтому неподвижно сидел на корточках, морщился и молчком наливался злобой. Пережогин, услышав о Степане, услышав слова, которые тот ему передал, словно с цепи сорвался: орал, психовал из-за любой мелочи и крыл всех, кто подвернется под руку, матом. Сегодня, когда уже прилетели и Шнырь замешкался с ужином да еще недовольно что-то буркнул в ответ, он разъярился до края – сгреб его за шкирку, выдернул от печки на середину избушки и залепил сапогом под задницу такого пинка, что Шнырь открыл головой двери и еще метра полтора буровил снег за порогом. Долго кружил вокруг избушки, мерз и, только увидев в окошко, что Пережогин лег спать, несмело открыл двери.
Задница, осушенная здоровенным пережогинским сапогом, тупо ныла. Визгливое скирчиганье зубов становилось все громче, и по спине ползли мурашки. То и дело оглядываясь на топчан, растравляя самого себя, Шнырь едва слышно шептал: «Тоже, распинался. Я тебе… я тебе… я тебе не дерьмо, чтоб по стенке размазывать».
Он шептал это, а сам вспоминал, словно нанизывал на нитку, все обиды, припрятанные до поры до времени. Их было много, страшно много, но он помнил их все, до единой. И каждую, вытаскивая из памяти, переживал с такой же злобой, как и сегодняшний пинок.
Вспоминал, как приехала к Пережогину какая-то бабенка, и ночи им, видно, не хватило, а крючка в вагончике на двери не было, и зайти могли в любое время. Тогда Пережогин посадил Шныря на порожек и велел никого не пускать – болеет, и все. «Там же кто-то есть!» – заволновалась бабенка. «Никого там нету, – успокоил Пережогин, – кадр мой сидит. Я ему сказал, и он не видит и не слышит». Но Шнырь все слышал: и охи, и ахи, и сжимал до онемения пальцев большой болт, случайно оказавшийся в кармане фуфайки. Отсидев свой срок на посту, он кормил после этого Пережогина и его бабенку обедом, и бабенка, раза два на него глянув, больше не обращала внимания, как не обращают внимания на вещи, ставшие привычными.
Вспомнил день, когда протащили первый дюкер газопровода. Тогда приезжали московские начальники, и Шнырь целые сутки торчал у плиты.







![Сборник инцестов [СИ]](/uploads/posts/images/1/sbornik-intsestov-si.jpg)







