Дурман
Любовь редко выбирает удобное время. А часто ей и на "удобного" для вас человека — плевать. И теряешь разум от того, кого бы лучше обходить стороной; от того, каких клялась избегать, не желая ввязываться в их мир. Только кого интересуют твои клятвы? И что делать, если даже приняв верное решение и разорвав отношения с "нe тем", не можешь избавиться от своих чувств? Любовь это? Или дурман запретного желания? Сдаться или душить на корню? А если не душатся чувства, имеешь ли право им поддаться? Да и примут ли с ними теперь тебя?
И не просто так нынешний смотрящий, Мартыненко, мирится с таким положением дел. Не может от них избавиться, пусть Калиненко и на зоне до сих пор.
Вон, сейчас на нее смотрит, и кто скажет, что неправильно делал, когда молчал? Да на Тане не то, что лица нет, живого места не осталось, кажется. Сидит под стенкой, как будто кто-то куклу взял и прислонил в уголке. И не шевелится. Только дышит едва слышно.
Кто он в ее понимание теперь? «Бандит, убийца и вор»? Или, все-таки, «любимый», как она его все эти месяцы называла?"
"Виталия трясло изнутри. Как лихорадка при температуре. Только, все же, немного иначе. Мандраж такой, что пульс «под сто двадцать» на ровном месте. Боялся ее потерять. Чего себе-то врать и петлять? Никогда у него такого человечка не было, как Таня. Никого, настолько близкого и дорогого. Родного, чтоб до позвонков, до кости; в нутро, в мозги влезла. Никого, кто бы его любил, кто бы просто говорил такое. А Таня же не только языком трепалась, она ему столько за эти полгода прочувствовать, ощутить дала, столько нового показала, на такие вещи открыла глаза… Елки-палки, четвертый десяток разменял, а не пробовал такого, не испытывал, не чувствовал. И терять не хотел, не собирался.
Батя… Батя был. Но это другое. Это как брат родной и отец в одном лице. Лучший друг, знающий о Казаке столько же, сколько и Виталий знал о Калиненко. Протянувший его за собой по всему вывороту жизни. Поднявший его с этой изнанки и дна.
А Таня… Она, чтобы там ни думала, никогда на этой изнанке не была, не хлебала полным ртом той гнили, которой он нажрался до рвоты. Раз из-за спины отчима заглянула, когда с братом та история вышла, и все.
Полоснуло ее, кто ж спорит, даже с рубцом. Только что ж она знает об этом всем, кроме своих идеализированных представлений? Как себе мир, вообще, представляет? Как шахматную доску, где только «белое» и «черное»? Как вечную драку «хороших» и «плохих», к которым теперь и его относит?
Докурил. Вдавил в тарелку. Отставил на комод. Подошел к ней и сел рядом на пол.
Она даже не вздрогнула.
Хорошо это? Или все, капец?
В пальто жарко, а ему все не до того, чтобы хоть раздеться. Сгреб ее в охапку, перетащил к себе на колени и уткнулся в волосы Тани. Хорошо, блин, так! Пахнет сладко и свежо, по-родному…
Только гниль в его носу это все равно не перебивает. Потому что так и не шевелится. Истуканом сидит на нем. Сжалась в его руках.
— Ты меня боишься, что ли? — рыкнул от мысли, которая неожиданно взбесила.
Вот теперь Таня вздрогнула и как-то дернулась. Не вырвалась, нет. Но глянула на него как-то неуверенно, из-под прядей волос, упавших ей на лицо.
— Таня? — еще жестче, так и не получив ответа.
Обхватил ее затылок. Не хотел, чтобы отворачивалась.
— Не знаю, — снова этот взгляд.

















